Лента Mru. Фантастические повести - Алексей Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да, люди и народы – братья…
– Но чаще сводные, – согласился с иронией Лебединов.
…Церковь, стоявшая на заснеженной горушке, была бы вполне лубочной, однако при ближайшем рассмотрении выяснялось, что она сильно побита пулями. Орудия, из которых велся обстрел, имели калибр от самого мелкого, подобающего дамским пистолетам, до крупного, приличествующего пулеметам.
Стрельба велась и сейчас, но уже – по воронам.
– Вороны – пролетарии среди птиц, – осторожничал и сомневался красноармеец Шишов.
– Нет, – возражал красноармеец Емельянов, передергивая затвор. – Они попутчицы, а то и мироеды, а настоящие пролетарии – воробьи.
– А голуби? – Шишов, успокоенный, целился в самую гущу пернатых, что в панике суетились разорванным облаком и не знали, куда податься.
Емельянов на миг задумался. Он недолюбливал голубей.
– Какие-то прихлебатели, – молвил он неуверенно. – Но точно не сочувствующие.
– Говорят, что голуби – птицы мира, – слово «мира» потонуло в грохоте, и очередная ворона шмякнулась наземь, подобная черной рукавице.
Эхо от выстрелов разлеталось далеко, вылизывая пустые поля ударными звуковыми волнами. Далекая березовая роща вздрагивала своим полосатым скелетом; солнце мутилось пасмурной дымкой. Из церкви доносился не то чтобы разноголосый гул, но будто шелест и шорох; двери храма были распахнуты для лучшего надзора за пораженными в правах и обязанностях – из последних оставалась лишь одна: лежать или, скажем, сидеть и ждать перемещения в штабель, где тела – ранее в пестрых одеждах, но после смерти почему-то все в черных, словно цвет, питаемый живым носителем, осыпался с них осенним прахом, – итак, где неназванные тела были свалены, как отслужившие железнодорожные шпалы; с этим штабелем соседствовал другой, образованный какими-то досками, которые в лучшие, а то и в наступившие времена привезли с неизвестной целью и позабыли за ненадобностью созидания.
Кто-то возмущался:
– Ныне, знаете ли, не девятнадцатый год!.. Надо, граждане, составить бумагу. Террор уж давно отменили… только-только наладилась жизнь…
Те, кому двадцать седьмой год представлялся не столь безоблачным, помалкивали. Некоторые изнеможенно сквернословили, проклиная неведомо чью классовую близорукость, попустившую захватить своих, близких.
Константин Архипович Фалуев умирал – так он сам, во всяком случае, расценивал свое дремотное состояние, забытье. Теперь ему виделись старые театральные афиши, укутывавшие ныне обесславленные, ободранные тумбы; ему грезились пруды, чистые и не очень; скользящая лодка, кружевной зонтик, а еще – два больших чайника, пироги, сточенный хлебный нож и карточный веер в незнакомых изящных руках. Фалуев замерзал, отдавая зиме последнее тепло. Посреди церкви, поставленная будто бы в издевательство – при распахнутых-то дверях – торчала железная печка; у тех немногих, что расположились возле нее, лица розовели ядовитым румянцем: они жадно вдыхали дым и постепенно упитывались угарным газом. Печка служила центром живой окружности; кругов было много; чем дальше было от центра, тем меньше прока было от зипунов, тулупов и телогреек.
Все это были задержанные для выяснения; выяснять не спешили, ибо в недолгом пути успели-таки затеряться некие бумаги, да и выяснилось бы одно: поголовно, скопом и чохом – на Север; поэтому всех, по старой привычке, согнали в церковь и, похоже, прочно забыли: не давали ни пить, ни есть, а некоторых от скуки стреляли, когда конвою надоедало палить по воронам. На внутренних стенах храма виднелись кровавые росчерки и кляксы на высоте роста среднего взрослого человека. Мороз исправно приглушал затхлый запах, который тянулся легкой смрадной ниточкой, обещая неизбежную смерть. В алтаре назначили быть нужнику, куда многие отказывались ходить, предпочитая оправляться на месте; таких изгоняли из круга внутреннего во круги все более и более внешние, на периферию, откуда Шишов и Емельянов выдергивали особенно провинившихся и пускали в расход за саботаж и контрреволюционную антисанитарию.
2
Было несколько человек, с которыми Фалуев успел близко сойтись: Лебединов; неясных дел разночинец – будто бы литератор; бывший преподаватель гимназии Боков, слишком громко и в любом случае – запоздало негодовавший по поводу упразднения еров и ятей; отец Михаил и Двоеборов, делопроизводитель, имевший несчастье напортачить в документации – да так, что в его небрежности признали умысел и заподозрили – а, следовательно, и обвинили – в заговоре. Очутившись в неволе, все пятеро очень скоро утратили наружную индивидуальность и сделались похожими друг на друга, рознясь лишь бородками и бородами. Константину Архиповичу, непривычному к лишениям в силу особой изнеженности и склонности к умственному труду, пришлось туже всех. Доктор по роду занятий, он, совершенно для себя неожиданно, был обвинен в сочувствии и пособничестве недобитым эсерам, а то и кому похуже. На первом же допросе, длившемся минуты три-четыре, ему разбили лицо и посулили такие страшные вещи, что Константин Архипович не воспринял угрозы, не пропустил их через себя. Теперь он быстро угасал, все реже выплывая из морока. Их компания располагалась в одном из внешних кругов, далеко от печки; растирания, щекотка и шлепки больше не помогали.
– Исповедуйте его, – не попросил, а приказал отцу Михаилу преподаватель Боков.
Тот без лишних слов перебрался поближе к Фалуеву и шепотом пригласил открыть душу. Но Константин Архипович ответил новым потоком бессвязных и сентиментальных воспоминаний. В его сумбурных речах сквозила жалость к себе, вызванная событием мелким и не способным к пробуждению сильных эмоций: он вспоминал, как рассыпал лото, маленькие бочоночки, хранившиеся в самодельном мешочке. В сложившихся обстоятельствах сообщение о лото казалось уместным не больше, чем вдумчивые беседы о георгинах и флоксах.
Лебединов покачал головой:
– Очень некстати нахлынуло. Или, может быть, напротив – ко времени?
Фалуев переключился на рассказ о дочкиной пукле: именно так она именовала свою любимую куклу – фарфоровую, богато наряженную.
Двоеборов сидел рядом и сосредоточенно дышал на пальцы. Ничто не выдавало в нем способности к бездумному и опасному героизму, который открылся в нем спустя какие-то пять минут. Делопроизводитель втянул кисти в рукава рваного пальто, поднял глаза и внимательно, спокойно огляделся. Вокруг него вповалку лежали угрюмые люди; кто-то пытался спать, кто-то ожесточенно и тихо переругивался, иные затаились, пристально созерцая ближайшую к себе спину остановившимися, невидящими глазами. Некоторые, воровато озираясь, что-то жевали и откусывали так ловко и поспешно, что никому не удавалось рассмотреть, от чего они, собственно говоря, откусывают. Лики святых, местами оскверненные и изуродованные, глядели торжественно: святые словно хотели показать, что пробил их час.
– Эй, вы! – невозмутимо и весьма отчетливо позвал Двоеборов.
Красноармейцы Емельянов и Шишов, увлекшиеся стрельбой, не сразу сообразили, что обращаются к ним. К тому же где-то затарахтело нечастое в той местности авто, и стражи развернулись посмотреть, кто пожаловал.
– Я к вам обращаюсь, буревестники, освобожденные пингвины, – повторил делопроизводитель.
Шишов лениво посмотрел, кто там гавкает возвышенным слогом.
– Собаки, – дружелюбно сказал Двоеборов. – Демоны.
Голос его, вполне миролюбивый, напоминал в то же время звучанием нечто подземное, горячее и грозное, готовое вырваться на поверхность вулкана.
– Молчите, – хором велели встревоженные Боков и Лебединов. Отец Михаил заспешил с молитвами, догадываясь, что ему могут и не позволить докончить начатое.
– Ты нам? – спросил Емельянов с искренним изумлением. Он даже утратил свою обычную пролетарскую суровость и был готов на равных с Двоеборовым, дружески, посмеяться над казусом.
– Тебе, быдло, – подтвердил тот. – Посмотри, нелюдь, какой человек кончается.
Емельянов окаменел.
– Ты погоди, – остановил его Шишов, видевший, что брат по оружию сейчас испортит все дело скоропалительным и вполне предсказуемым решением. – Шлепнуть мы его успеем. Ну-ка, иди сюда! – крикнул он Двоеборову.
Двоеборов пришел в состояние исступления, для которого немощность Константина Архиповича стала последней каплей. Оно, при внешней невозмутимости, взорвалось, и делопроизводитель пер на пушки не то что с сабелькой, а и вовсе без сабельки. Ему сделалось очень легко и свободно, ибо он перестал быть собой – а может быть, начал, однако новый статус был столь непривычен и летуч, что почти не осознавался. Двоеборов, следовательно, все-таки перестал быть собой. Впереди его ждало будущее, прочно и наглядно оформившееся в виде Шишова.